Философия М. Монтеня
Философия М. Монтеня
Академия Труда и Социальных Отношений
Кафедра философии и политологии
Реферат
«Философия М. Монтеня»
Выполнила:
студентка
II курса СЭФ
5-ой группы
Овчинникова Наталья
Проверил:
преподаватель
Плютто П.А.
Москва - 2003
Мишель Эйкем де Монтень прожил 59 лет
жизни. Он родился 28 февраля 1533 г. и скончался 13 сентября
1592 года.
У нег было как бы две биографии – «внешняя» и
«внутренняя», - всё время сталкивавшиеся между собой и обе они
не лишены драматизма. По своей природе Монтень – натура
скорее созерцательная. «Он ленив, равнодушен к общественным
обязанностям, а также к обязанностям, налагаемым дружбою и
родством; он слишком занят собой» - так говорили о нём ещё
в пору его юности. И вместе с тем «равнодушный к
обязанностям» Монтень умел достойно их исполнять, проявляя
независимость и неуступчивость характера: «Душа моя сама по
себе вовсе не лишена была сильных движений, а также
отчётливого и ясного взгляда на окружающее, которое она
достаточно хорошо понимала и оценивала в одиночестве. Я
действительно думаю, что она неспособна была бы склоняться
перед силою и принуждением...»
В этих двух характеристиках – ключ не только к
биографии Монтеня, но и к его творчеству.
Ему выпало жить в жестокую эпоху, целиком
прошедшую под знаком религиозно-политических раздоров и
безжалостных войн. Органическое отвращение к насилию и
стремление остаться наедине с собой побуждали Монтеня
всячески уклоняться от общественных дел, однако, будучи
человеком честным, совестливым и обладающим чувством долга, он
никогда не отказывался, если дела призывали его.
Повидать ему пришлось немало: в молодости он
участвовал в нескольких военных походах, двенадцать лет (с 1558
по 1570 г.) был советником парламента города Бордо, не
однажды посещал Париж и бывал при королевском дворе, испытал
превратности далёких путешествий, бывал обманут, ограблен;
пережил пожар, чуму, смерть своих детей, а на склоне лет
даже попал (в качестве заложника) в Бастилию. Все последние 20
лет жизни Монтеня терзала каменно-почечная болезнь, от которой
он впоследствии и скончался.
Самыми трудными оказались для него четыре года
жизни - с 1582 по 1586 г., когда он был избран мэром
города Бордо и получил предписание приступить к исполнению
обязанностей. Почётная, но бесплатная и беспокойная должность
мэра заставила Монтеня употребить весь свой ум, такт и
дипломатические способности на то, чтобы в условиях
гражданской войны унимать страсти, гасить конфликты и не
допускать дело до крови и убийств. Как всегда в подобных
случаях, он навлёк на себя недовольство обеих сторон: «На
меня посыпались неприятности, которые при всех общественных
неустройствах выпадают на долю людей умеренных. Притесняли
меня со всех сторон, гибеллин считал меня гвельфом, гвельф -
гибеллином», - вспоминал философ, так что, дождавшись окончания
срока, Монтень облегчённо сложил с себя обязанности мэра,
чтобы никогда больше к ним не возвращаться.
Подобные обязанности вообще не влекли его. В 37
лет он отказался от должности в бордоском парламенте и
удалился в наследственное имение, где в замковой башне устроил
библиотеку. Здесь, общаясь в основном с домочадцами, Монтень
предался тем занятиям, которые по-настоящему его волновали:
читал, размышлял, писал. Результатом его деятельности и явились
две первые книги «Опытов», выпущенные в 1580 году. Избранный
мэром, Монтень вынужден был прервать работу над своим
сочинением, но в 1586 году он к ней вернулся. Два года
спустя в свет вышло издание «Опытов», состоявшее уже из трёх
книг. Ещё через четыре года Монтеня не стало.
Деятельный «господин мэр» и сосредоточенно
размышляющий, исписывающий тысячи страниц автор «Опытов» - вот
две ипостаси одного человека. Совмещались ли они и если да,
то как? Сам автор сказал: « Господин мэр и Мишель Монтень
никогда не были одним и тем же лицом, и между ними всегда
пролегала отчётливо обозначенная граница ». В какой мере это
верно? Ответить на все эти вопросы значит приблизиться к
пониманию «Опытов».
Монтень вряд ли способен открыть «тайну
мироздания» или возвестить нам последнюю о нём истину. Он не
только не рвётся из круга повседневности, но по большей части
о ней как раз и размышляет. Разумеется, он весьма начитан,
но стремиться не столько сверить жизнь с философией, сколько
философские книги - с жизнью. Вот почему предметом его
размышлений оказываются вещи самые обыденные - «воспитание
детей» и их «сходство с родителями», «обычай носить одежду»,
«запахи», «почётные награды», «жестокость», «раскаяние»,
«пьянство» и даже «большой палец руки» (таковы названия
некоторых глав «Опытов»). Монтень пускается в подробные
описания собственных привычек, домашнего обихода, своих
пристрастий и антипатий, состояния здоровья, не стесняясь
посвящать нас в интимнейшие стороны своих недугов.
Разумеется, Монтень чуждый нам французский дворянин, живший
400 лет назад, совсем не собирается нас ничему «учить», он
просто искренно «рассказывает» о себе: «Я отнюдь не поучаю, а
только рассказываю», - говорил автор о своих сочинениях.
Монтень принадлежит своему времени и истории
культуры, которую изучают специалисты: к настоящему дню число
работ о Монтене приближается к трём с половиною тысячам. И
здесь нет ничего удивительного: автор «Опытов» весьма
заметная, едва ли не уникальная фигура в истории
западноевропейской культуры. Примечательно и то, что каждая
новая эпоха склонна не только говорить о Монтене, но и
заговаривать с ним; он всегда будоражил и до сих пор
продолжает волновать живую философскую и художественную мысль.
Шекспир полон реминисценций из Монтеня, Паскаль и Декарт
спорили с ним, Вольтер его защищал. О нём писали, на него
ссылались, со спорами или одобрительно, такие известные люди
как Бэкон, Гассенди, Монтескье, Дидро, Бейль, Ламерти, Руссо,
Пушкин, Герцен, Толстой. Даже философы и художники, в целом
далёкие от Монтеня, оказались чувствительны к его мысли и
таланту, - начиная с мятежного Ницше, находившего в себе
«нечто от порывистости Монтеня», и заканчивая эксцентричным
Сальвадором Дали, на пятом десятке расслышавшим в себе
монтеневские нотки и проиллюстрировавшим «Опыты» (в 1947 году).
В первой книге «Опытов», по названию глав, можно
убедиться в непритязательности первоначального замысла автора.
Взявшись за перо в возрасте 39 лет, Монтень собирался лишь
выписать из наиболее авторитетных морально-философских сочинений
древних (Плутарх, Сенека) поучительные примеры, исторические
анекдоты и афоризмы и, снабдив эти образцы античной мудрости
кратким комментарием, решил преподнести их своим современникам
в качестве «учебника» жизни (будь то жизни обыденной,
политической или военной) - учебника, которым мог бы
пользоваться «образцовый дворянин». Такие поучительные сборники
были весьма распространены как в античности, так и в эпоху
самого Монтеня. Отнюдь не претендуя на оригинальность, он, уже
в процессе написания первой книги заметил, что приводимые им
«примеры» и «афоризмы», а главное, извлекаемые из них «уроки»
никак не желают складываться в универсальные «правила», годные
на все времена и на все случаи жизни, а напротив, не
согласуются между собой. Не без изумления обнаружив, что
«правила» на глазах превращаются в «исключения», Монтень
осознал, что избранный им материал нуждается не в беглых
пояснениях, а в пространной рефлексии, основанной не только
на прочитанном, но и на лично пережитом, увиденном, услышанном,
случившимся именно с ним. И действительно, наблюдая за
переходом мысли Монтеня из первой во вторую книгу (которая
была закончена в 1579 г.), можно заметить усиление
рефлективного начала.
Публикация первых двух книг, выдержавших три
издания подряд (1580, 1582, 1587), была встречена публикой
весьма благосклонно. Вскоре появилась третья книга, выпущенная
вместе с двумя предыдущими - в 1588 году. Именно в ней
Монтень, вероятно, почувствовал, что не исчерпал свой предмет,
не высказался до конца, что сказанное его чем-то не
удовлетворяет. Поэтому в издание 1588 г. он внёс более 600
добавлений, но эти добавления не продолжают и не развивают
книгу, а служат своего рода комментарием к уже сказанному.
Этот экземпляр с поправками Монтеня, обнаруженный в
библиотеке города Бордо («бордоский экземпляр»), и лёг в
основу окончательного текста «Опытов», изданного лишь в начале
XX столетия.
Однако в любом случае верным остаётся следующее
признание автора: «Я никогда не исправляю написанного и не
ввожу в него позже явившихся мыслей, а только иногда изменяю
какое-нибудь выражение, и то, чтобы придать ему другой
оттенок, а не вовсе изъять его. Я хочу, чтобы по моим
писаниям можно было проследить развитие моих настроений и
чтобы каждое из них можно было увидеть в том виде, в каком
оно вышло из-под моего пера. Мне будет приятно проследить, с
чего я начал и как именно изменился». Действительно, дополняя
«Опыты», Монтень корректирует, оспаривает, временами даже
полностью дезавуирует ранее высказанные чужие или свои мнения,
но ни в коем случае и ни при каких условиях их не
упраздняет; он не переписывает свой текст, а только вписывает
на полях новые мысли, отнюдь не вытекающие из предыдущих, а
отмечающие новую фазу в развитии авторских «настроений»:
каждая такая фаза освобождает Монтеня из плена более
ранних суждений, но освобождает лишь затем, чтобы привести в
темницу иных мнений по поводу рассматриваемого предмета - и
так вплоть до того момента, когда автор впадает в открытое
противоречие с самим собой. Если,. Например, Монтень вслед
за стоиками, принимается восхвалять самоубийство как
«избавление от всех зол», то это для него отнюдь не
помеха, чтобы страницей ниже пуститься в доказательства того,
что напротив, « никакие злоключения не могут заставить
подлинную добродетель повернуться к жизни спиной». Он
опровергает себя даже в тех случаях, когда речь заходит о
важнейшем для него вопросе - об абсолютном знании, об истине.
«Нет стремления более естественного, чем стремление к
знанию», - не устаёт повторять Монтень и параллельно с этим
прибавляет: «Стремление умножить свои познания, тяга к мудрости
с самого начала были даны на пагубу человеческому роду»: «О
мышление, какая ты помеха для людей! » - весьма
противоречивые высказывания «учителя жизни».
Самое замечательное состоит в том, что Монтень не
стремиться преодолеть или затушевать все эти противоречия, а
открыто выставляет их на всеобщее обозрение: он словно
подсказывает нам, что об одном и том же предмете могут
существовать даже взаимоисключающие мнения - и с этим ничего
не поделаешь. «Окончательный» текст «Опытов» - это не
синтетический итог умственного становления автора, но скорее
совокупность наслоения, накопившихся за 20 лет работы над
книгой. Эти наслоения суть не что иное, как продукты и следы
удвоенной рефлексии автора над одними и теми же проблемами и
«мнениями» по их поводу, включая и своё собственное. Эти
«мнения» Монтень подвергает неустанному анализу, результатом
которого оказывается не приближение к «истине», а всего лишь
смена убеждений: «…я не раз (что мне случается делать с
большой охотой) принимался поддерживать мнение, противоположное
моему; приспосабливаясь к нему и рассматривая предмет с этой
стороны, я так основательно проникался им, что не видел
больше оснований для своего прежнего мнения и отказывался от
него». А нередко случается и так, что Монтень не узнаёт
даже самого себя: «Даже в моих собственных писаниях я не
всегда нахожу их первоначальный смысл: я не знаю, что я хотел
сказать, и часто принимаюсь с жаром править и вкладывать в
них новый смысл вместо первоначального, который я утратил и
который был лучше. Я топчусь на месте; мой разум блуждает и
мечется». Между Монтенем «вчерашним» и Монтенем тех лет
возникает разрушительная дистанция.
Эта дистанция свидетельствует о том, что движение
мысли автора не есть целенаправленное движение к некоему
позитивному результату; это поиск, но поиск, устремлённый в
бесконечность: «Мой ум и мысль бредут ощупью, пошатываясь и
спотыкаясь, и даже тогда, когда мне удаётся достигнуть
пределов, дальше которых мне не пойти, я никоим образом не
бываю удовлетворён достигнутым мною; я всегда вижу перед
собой неизведанные просторы, но вижу смутно и как бы в
тумане, которого не в силах рассеять».
Монтень упорно ищет «истину», и поиск этот никогда
не был им завершён.
* * *
Как мыслитель Монтень сформировался в эпоху
позднего Возрождения, на излёте того культурного движения в
Европе, которое принято называть ренессансным гуманизмом. Ставя
своей основной задачей «возрождение» греко-римской культуры,
желая наполнить её достижениями собственную, позднесредневековую
цивилизацию, гуманисты осуществляли грандиозный синтез
христианской «веры» и античной «мудрости». Такой синтез был
возможен в той мере, в какой античность и христианство
несли в себе ряд сходных и даже совпадающих черт.
Важнейшей из них был антропоцентризм - учение о
том, что человек это очень привилегированное существо в
мироздании, а само мироздание существует исключительно ради
человека, для его блага. Цицерон, например, в трактате «О
природе богов» создал подлинный гимн человеку, который «по
природе своей превосходит все прочие живые существа» в мире,
тогда как сам мир «создан ради людей, и всё, что в нём
есть, изготовлено и придумано для пользы людей».
Аналогично и библейское представление о человеке, созданном
по образу и подобию своего творца (достаточно вспомнить
строки из Библии).
Гуманизм развил антропоцентристскую идею до логического конца.
«Если же очевидно, - писал в XV веке итальянский гуманист
Дж. Манетти, - что прочие живые существа были созданы
исключительно ради человека, то можно заключить, что
единственно ради человека был создан и устроен Богом мир,
поскольку он создан, как мы сказали, ради одушевлённых
существ, а те - ради человека. И об этом достоверно
свидетельствует то, что всё созданное предназначается для
одного человека и служит ему удивительным образом, что видим
мы яснее полуденного солнца. Итак, с самого начала Бог,
видимо, посчитал это столь достойное и выдающееся своё
творение настолько ценным, что сделал человека
прекраснейшим, благороднейшим, мудрейшим, сильнейшим и, наконец,
могущественнейшим».
На фоне этой двухтысячелетней традиции
прославления человека позиция Монтеня выглядит по меньшей мере
шокирующей. Всю свою непримиримость к антропоцентризму автор
излил в знаменитой главе «Апология Раймунда Сабундсгого»,
составляющей интеллектуальное ядро «Опытов».
«Пусть он (человек), - восклицает Монтень, -
покажет мне с помощью своего разума, на чём покоятся те
огромные преимущества над остальными созданиями, которые он
приписывает себе. Кто уверил человека, что это изумительное
движение небосвода, этот вечный свет, льющийся из
величественно вращающихся над его головой светил, этот
грозный ропот безбрежного моря, - что всё это сотворено и
существует столько веков для него, для его удобства и к его
услугам? Не смешно ли, что это ничтожное и жалкое создание,
которое не в силах даже управлять собой и предоставлено
ударам всех случайностей, объявляет себя властелином и
владыкой Вселенной, малейшей частицы которой оно даже не в
силах познать, не то что повелевать ею! На чём основано то
превосходство, которое он себе приписывает, полагая, что в
этом великом мироздании только он один может воздать хвалу
его творцу и отдавать себе отчёт в возникновении и
распорядке Вселенной? Кто дал ему эту привилегию? Пусть он
покажет нам грамоты, которыми на него возложены эти сложные
и великие обязанности». «По суетности воображения он равняет
себя с Богом, приписывает себе божественные способности,
отличает и выделяет себя из множества других созданий», тогда
как на деле он «помещён среди грязи и нечистот мира, он
прикован к худшей, самой тленной и испорченной частим
Вселенной, находится на самой низкой ступени мироздания,
наиболее удалённой от небосвода, вместе с животными наихудшего
из трёх видов».
Здесь и происходит момент разрыва философии
Монтеня с гуманистической концепцией. Он, принципиально
настаивая на «сходстве в положении всех живых существ, включая
в их число и человека», который «не выше и не ниже
других», сталкивается с вопросом о границах человеческого
знания, о доступности для человека истины. В результате он
вступает в конфликт с одним из наиболее авторитетных учений
своего времени – с учением о «естественной теологии».
Естественная теология, разработанная ещё в XIII веке Фомой
Аквинским, исходила из того, что, двигаясь логическим путём от
следствий к причинам, то есть от творения к творцу, можно, в
конечном счете, дойти до «первой причины» всех явлений и
всего мироздания - до Бога. Иными словами, если Бог есть
абсолютное бытиё и абсолютная истина, то человек – это как раз
то исключительное существо, которому одному дано, пользуясь
средствами разума, бесконечно приближаться к этому бытию,
проникать в «первопричину», в самую сущность вещей: раскрывая
для себя окружающий мир, человек раскрывает и создавшего этот
мир Бога - последнюю, безотносительную истину бытия. Таким
образом, пафос естественной теологии в том, чтобы максимально
согласовать данные разума со сверхразумной верой, а истины,
добываемые «светскими», положительными науками, с истиной
Откровения.
Пафос Монтеня прямо противоположен: он направлен на
то, чтобы как можно дальше развести человеческие науки,
человеческое знание, с одной стороны, и истины христианской
веры – с другой.
Абсолютное бытие (Бог), по Монтеню, настолько
превосходит все возможности человеческого разума, все
«естественные» способности человеческого познания, что
предстаёт как непостижимое начало мира, отделённое от человека
непроницаемой завесой тайны. «Мы не имеем никакого общения с
бытиём», - утверждает Монтень, - «уловить бытие равносильно
желанию удержать в пригоршне зачерпнутую воду». Если и
возможно единение человека с Богом, то оно достижимо отнюдь
не за счёт человеческих усилий, а за счёт инициативы самого
Бога, проявляющейся в актах Откровения и Благодати: «Человек
не в состоянии подняться над собой и над человечеством, ибо
он может видеть только своими глазами и постигать только
своими способностями. Он может подняться только тогда, когда
богу бывает угодно сверхъестественным образом протянуть ему
руку помощи: и он поднимается, если откажется и отречётся от
своих собственных средств и предоставит поднять себя и
возвысить небесным силам. Только наша христианская вера, а не
стоическая добродетель может домогаться этого божественного и
чудесного превращения, только она может поднять нас над
человеческой слабостью».
Позицию Монтеня, отстаиваемую в «Апологии» принято
называть скептическим фидеизмом. Как таковой, фидеизм,
утверждающий приоритет веры над знанием и, соответственно,
приоритет «сверхразумных» истин над истинами «разумным» имеет
не менее давнюю историю, чем «естественная теология», и
потому Монтень вовсе не оригинален, когда восклицает: «Если
даже ты доля разума, которой мы обладаем, уделена над небом,
как же может эта крупица разума равнять себя с нами? Как
можно судить о его сущности и его способностях по нашему
знанию!».
Оригинальность Монтеня, прежде всего – именно в тех
скептических выводах, которые он делает из фидеистической
позиции. Поскольку истина Откровения неизмеримо превосходит все
человеческие понятия и представления, постольку потусторонние
стремления внушают автору «Опытов» не отказываться от разума,
но подвергнуть его испытанию, посмотреть, чего он стоит,
будучи предоставлен самому себе, - таков замысел Монтеня.
Монтень обнаруживает, что мир явлений не
принадлежит к божественному (вечный, неизменный), явления
предстают перед нами всего лишь как подвижные, неустойчивые,
неуловимые «видимости», «кажимости». Однако такой мир не
поддаётся однозначной «расшифровке» - причём не только в силу
собственноё изменчивости, но и в силу «недостоверности и
слабости» чувств самого человека: во-первых, по способности
восприятия он уступает даже животным, одни из которых
превосходят его слухом, другие – зрением, третьи – обонянием и
т.п.; во-вторых, сама эта способность меняется то человека к
человеку; в-третьих, она зависит от «телесных изменений»,
которые с нами происходят (у больного зрение не то, что у
здорового, окоченевшие пальцы иначе ощущают твёрдость дерева и
т.д.). Одним словом, «так как мы приноравливаем вещи к себе
и видоизменяем их, считаясь с собой, то мы в конце концов
не знаем, каковы вещи в действительности, ибо до нас всё
доходит в изменённом и искажённом нашими чувствами виде»,
причём, довольствуясь «чисто человеческими средствами»,
преодолеть это положение нет никакой возможности: «Чтобы судить
о видимостях, нам нужно было бы обладать каким-то оценивающим
инструментом; чтобы проверить этот инструмент, мы нуждаемся в
доказательствах, а чтобы проверить доказательства, мы нуждаемся
в инструменте: и так мы оказываемся в прочном замкнутом
кругу».
Но дело не ограничивается областью одних только
чувств. Ведь «чувства являются началом и венцом
человеческого познания», а потому и наш интеллект не может
претендовать на владение сколько-нибудь достоверной истиной о
вещах. Лучшее тому доказательство – борьба и смена различных
философских и натурфилософских концепций.
Хаос открывается Монтеню и тогда, когда он
погружается в область человеческой морали, в область обычаев,
традиций, верований, общественных установлений и законов,
совершенно не похожих на европейские. Так, существуют народы,
где оплакивают смерть детей и празднуют смерть стариков, где
ни разу в жизни не стригут ни волос, ни ногтей, где
«почтительный» сын обязан убить своего отца, достигшего
известного возраста, где не считают постыдным иметь детей
от собственной матери, где красивыми считаются женщины с
бритыми головами и т.п.
Какие из этих «привычек следует признать
«нормальными», отвечающим человеческой «природе», а какие –
нет? – задаётся вопросом Монтень. Ведь американскому индейцу
европейские законы представляются такими же нелепыми и
извращенными, какими кажутся европейцу. Может ли философ,
вынесший бога «за скобки», найти всеобщий, общеобязательный,
иными словами, «естественный» закон для человечества,
незыблемые критерии истины? И Монтень отвечает: «Если человек
признаётся в незнании первопричин и основ, то он должен
решительно отказаться от всей остальной науки; ибо если он не
знает основ, то его разум влачится по праху, ведь целью всех
споров и всякого исследования является установление принципов,
а если эта цель так и не достигнута, то человеческий разум
никогда не может ничего решить».
Автор «Апологии» заметно предпочитает другим
философам, с большим сочувствием цитировать излюбленные формулы
античного скептика Секста Эмпирика. И подобно ему
скептик–Монтень констатирует: «Ничто я не обсуждаю так
основательно, как НИЧТО, и единственное знание, о котором я
говорю, это НЕЗНАНИЕ».
Однако скептицизм вовсе не «идеал», к которому
стремится Монтень. Напротив, для него это скорее точка
отталкивания или рубеж, который подлежит преодолению. (Не
случайно после 1580 года Монтень больше не обращается к
Сексту Эмпирику). Уже в «Апологии» автор замечает, что для
скептиков характерна «чрезмерность сомнения», которое «само
себя опровергает», а признавая относительность морали,
меняющейся от страны к стране, он делает это как бы скрепя
сердце: «Такая изменчивость суждений не по мне. Что это за
благо, которое я вчера видел в почёте, но которое завтра
уже не будет пользоваться им и которое переезд через какую-
нибудь реку превращает в преступление?»
Добровольно погрузившись в мир без истины, Монтень
немедленно обнаруживает всю его «неуютность», причём
«неуютность» не только философскую, но и самую практическую -
невозможность найти твёрдые критерии каждодневного поведения
среди людей. Монтеня заботит не только то, что следует
думать о жизни, но и – в первую очередь – как её прожить.
Вопрос о жизни для автора «Опытов» совершенно конкретен.
Потребность в истине, побуждающая Монтеня с придирчивой
требовательностью всматриваться в лицо окружающей
действительности, открывает её глубокую неподлинность: «Истина,
которая ныне в ходу среди нас, это не то, что есть на самом
деле, а то, в чём мы убеждаем других».
Монтень очень любил сравнивать мир с театром, а людей - с
актёрами, надевшими маски. Ведь коль скоро существует «маска»,
то, значит за ней должно скрываться «лицо»; если человек
может «казаться», то, следовательно, он может и «быть, если
он ведёт себя «искусственно», то, вероятно, способен и к
«естественности».
В отличие от скептиков Монтень не обходит вопрос
об истине. Он переносит его из привычной для христианства
плоскости «потустороннее – посюстороннее» в плоскость
«посюстороннего». А это рождает неведомые ранее проблемы. Прежде
всего, проблему отношения ко всем тем «мнениям» о мире и
человеке, которые уже были высказаны и с которыми ему
приходиться столкнуться.
Действительно, Монтень жадно вслушивается во всё многообразие
существующих точек зрения на человека, впитывая житейскую
мудрость горожан и крестьян, живо реагируя на позиции поэтов
и публицистов, политических деятелей, военных и т.п. Но
особое внимание у Монтеня, сформировавшегося в среде
гуманистической традиции, вызывают теории древних философов –
от Сократа и Платона до стоиков, эпикурейцев и скептиков.
Античность создала различные морально-эстетические
теории, «доктрины», каждая из которых, претендуя на
«истинность», тем самым неизбежно вступала во всевозможные
раздоры и распри с другими теориями. Монтень преклонялся
перед мудростью древних: «Их писания не только удовлетворяют и
заполняют меня; они поражают и пронизывают меня восхищением».
Временами автор «Опытов» может показаться либо прилежным
учеником в философской школе античности, либо воплощением
философской безвольности: «Писания древних прельщают меня
и влекут туда, куда им угодно; тот из них, кому я внимаю
в данный момент, всегда кажется мне самым правым: я полагаю,
что все они правы по очереди, хотя и противоречат друг
другу».
Монтень, однако, понимает, что если истина
существует, то она – одна, едина и неделима; ею можно либо
владеть полностью, либо не владеть вовсе. Поэтому если «все
правы по очереди», то, значит, не прав никто. Беда любой
доктрины в том, что, претендую на установление всеобщих
«правил», ей рано или поздно приходится признать и
«исключения», которых со временем накапливается так много, что
само «правило» способно показаться «исключением».
Отношение Монтеня к чужим философским теориям
далеко от легковерной расслабленности, оно напротив не лишено
своеобразной напряжённости, то и дело перерастающей в
настороженность. Он никогда не доверяется какому-нибудь одному
авторитетному «мнению», презрев все прочие. Особенность его
повествовательного принципа – не в доктринальном изложении тех
или иных учений о человеке, а в оговорочном пересказе
отдельных суждений по той или иной теме, конкретному
предмету: он не принимает теории полностью, но и не отвергает
их до конца. Как бы ни «прельщали его те или иные
«писания», они увлекают его лишь до определённого момента, а
затем возникает всё нарастающий критический разрыв, так
что в конце концов любое «мнение» превращается для Монтеня
из возможного источника знания в простой документ,
свидетельствующий лишь о состоянии ума соответствующего автора:
«Мне всегда доставляет удовольствие читать произведения
различных писателей, не заботясь о том, много ли они знают:
меня занимает не сам предмет их, а то, как они его
трактуют. Точно так же я стараюсь завязать знакомство с тем
или иным из прославленных умов не для того, чтобы он мня
учил, а для того, чтобы узнать его самого».
Монтень считал, что ни одна из теоретических
систем не в силах уловить абсолютную истину, именно потому
он противопоставляет «теории» «жизнь». Все теории тщатся
подчинить себе жизнь, исчерпать её до дна и, без остатка
переложив на язык отвлечённых понятий, втиснуть в схему, тогда
как подвижная, изменчивая, многоликая жизнь постоянно
разрушает любые теоретические идеи, как бы прорастает сквозь
них и ускользает от любой готовой философской «формы». Монтень
переворачивает привычное отношение между жизнью и
рефлектирующей над ней мыслью: у него не жизнь поверяется
мыслью, а сама мысль подвергается испытующей проверке со
стороны жизни. Однако этот переворот не приносит Монтеню
никакого успокоения, она не снимает, а обостряет проблему
истины. Жизненная стихия, предоставленная самой себе, не
подчинённая никакому общеобязательному «закону», вызывает у
Монтеня открытое недоверие, иногда даже страх и неприязнь.
Так возникает новый круг исканий Монтеня,
позволяющий объяснить беспорядочность и бессистемность самой
формы «Опытов». Беспорядочность эту отмечали критики Монтеня,
так французский писатель Гёз де Бальзак (XVII в.) сравнивал
«Опыты» с «разъятым, расчленённым на куски телом»; «хотя
части этого тела приложены друг к другу, они всё же
существуют порознь».
Да и сам Монтень говорил об этом: « По правде говоря, что же
иное и моя книга, как не те же гротески, как не такие же
диковинные тела, слепленные как попало из различных частей,
без определённых очертаний, последовательности и соразмерности,
кроме чисто случайных?».
Монтень резко и совершенно сознательно порывает с
той традицией сочинения трактатов на морально-философские темы,
которая господствовала в эпоху гуманизма. Эта традиция
предполагала два (восходящих к античности) способа построения
того или иного рассуждения – риторический и дискурсивно-
логический и, соответственно, два метода – метод убеждения и
метод доказательства.
Риторика, будучи «искусством убеждения», озабочена
не столько поиском истины, сколько задачей воздействия на
аудиторию, которой надлежит внушить те или иные мысли,
представления (мнения) независимо от того, насколько они
справедливы, соответствуют действительности и т.п. Именно поэтому
Монтень называет риторику «искусством льстить и обманывать».
Признавая, что «умение красиво говорить – превосходная и весьма
полезная вещь», он не без язвительности замечает, что ритор
№настолько увлекается своей собственной речью, что не слышит
собеседника и отдаётся лишь ходу своих мыслей, не обращая
внимания на ваши»: «красноречие, отвлекая наше внимание на
себя, наносит ущерб самой сути вещей».
Не удовлетворяет Монтеня и логическая аргументация,
с её безупречно строгим движением мысли от посылок к
следствиям – движением, выстраивающим цепочку умозаключений,
неизбежно приводящих к искомому выводу, своим открытым
монологизмом, задачей подчинить себе партнёра по разговору, а
не вступить вместе с ним на путь поиска ещё неведомой
истины. «Для меня, тот, кто хочет стать только более мудрым,
а не более учёным или красноречивым, эти логические и
аристотелевские подразделения ни к чему». Монтень ищет
суждения, которые затрагивали бы самую суть дела, между тем
как Цицерон ходит вокруг да около. «Его манера хороша для
школы, - говорит Монтень о философии Цицерона, - для адвокатской
речи, для проповеди, так следует разговаривать с судьями,
которых не мытьём, так катаньем хотят склонить на свою
сторону, с детьми и с простым народом, которому надо
рассказать обо всём, чтобы его пронять».
Монтень противопоставляет этой нарочитой
искусственности риторического и логического дискурса свою
естественную непринужденность, произвольность собственного
способа философствования: «У меня нет другого связующего звена
при изложении моих мыслей, кроме случайности. Я излагаю свои
мысли по мере того, как они у меня появляются: иногда они
теснятся гурьбой, иногда возникают по очереди, одна за
другой. Я хочу, чтобы виден был естественный и обычный ход
их, во всех зигзагах. Я излагаю их так, как они возникли».
Действительно, практически каждая глава «Опытов» построена на
парадоксальном совмещении и динамичном чередовании самых
различных точек зрения, на их парадоксальном переключении,
взаимном разрушении и неожиданном возрождении в новом качестве
и т.п.; причём в круговорот неуспокоенного монтеневского
сознания оказываются вовлечены абсолютно чуждые друг другу
пласты бытия – от высокого философского умозрения до чисто
физиологических и даже скатологических наблюдений. (Например,
это видно в начале главы «О суетности», где рассуждения о
Страницы: 1, 2
|