бесплано рефераты

Разделы

рефераты   Главная
рефераты   Искусство и культура
рефераты   Кибернетика
рефераты   Метрология
рефераты   Микроэкономика
рефераты   Мировая экономика МЭО
рефераты   РЦБ ценные бумаги
рефераты   САПР
рефераты   ТГП
рефераты   Теория вероятностей
рефераты   ТММ
рефераты   Автомобиль и дорога
рефераты   Компьютерные сети
рефераты   Конституционное право
      зарубежныйх стран
рефераты   Конституционное право
      России
рефераты   Краткое содержание
      произведений
рефераты   Криминалистика и
      криминология
рефераты   Военное дело и
      гражданская оборона
рефераты   География и экономическая
      география
рефераты   Геология гидрология и
      геодезия
рефераты   Спорт и туризм
рефераты   Рефераты Физика
рефераты   Физкультура и спорт
рефераты   Философия
рефераты   Финансы
рефераты   Фотография
рефераты   Музыка
рефераты   Авиация и космонавтика
рефераты   Наука и техника
рефераты   Кулинария
рефераты   Культурология
рефераты   Краеведение и этнография
рефераты   Религия и мифология
рефераты   Медицина
рефераты   Сексология
рефераты   Информатика
      программирование
 
 
 

Особенности философии Ницше

Особенности философии Ницше

1. ФРИДРИХ НИЦШЕ.

Фридрих Ницше (1844-1900) - один из самых блестящих и спорных

мыслителей европейской философии. Умерший на рубеже ХХ века он, по

замечанию К.Ясперса, наряду с С.Кьеркегором и К.Марксом стал современником

нового века. Время, в которое жил Фридрих Ницше, было очень сложным:

Германия переживала болезненный процесс объединения, проводимый жесткой

рукой Бисмарка, ломались столетиями накопленные стереотипы, нормы, правила,

которые были так привычны, приятны и ценны немецкой душе и которые так

хотелось сохранить. Немецкая интеллигенция, прекрасно образованная,

воспитанная цветом европейской культуры - сонмом великих поэтов, философов

и музыкантов, больше всего желала плодотворного развития идей и традиций

самой передовой в то время в Европе немецкой культуры и лишь очень немногие

видели необходимость радикальных перемен. Одним из них был Фридрих

Ницше.

Фридрих Ницше родился 15 октября 1844 года в Реккене, Саксония. Отец

и дед его были пасторами. Рано проявивший необычайную одаренность в

поэзии и музыке, филолог по образованию, в двадцать пять лет, он получил

место профессора филологии в университете Базеля. Его считали надеждой

немецкой филологии. Великий Рихард Вагнер был его другом, хотя между ними

было тридцать лет разницы. Его книги великолепны с точки зрения языка,

увлекательны для чтения и полны потрясающих по новизне идей. И тем не

менее практически все они были встречены в штыки как критикой, так и

читающей публикой, прижизненная слава Ницше носила скандальный характер.

Очевидно, дело было именно в его идеях.

Поворотным моментом в становлении концепций Ницше стало прочтение им

книги малоизвестного в те годы Артура Шопенгауэра "Мир как Воля и

Представление". "Я понял его, как если бы он писал для меня", - так

скажет Ницше о своем учителе. Несомненно, в Шопенгауэре его привлекла идея

Воли, которая, по определению автора, есть внутренняя сущность субъекта,

для которого мир есть объект созерцания - Представление. Воля также

оказывается у Шопенгауэра внутренней сущностью всех сил, созидающих мир.

Все есть в своей сущности воля, она лишь объективируется временем и

пространством, становясь волей к жизни (термин, мимо которого Ницше

пройти не мог). Нисходя по ступеням объективации (пространство и время,

платоновские идеи, силы природы, всякая деятельность человека), Воля

предстает объективному познанию лишь в виде объектов, определенных этими

ступенями объективации. Именно их рассматривает мышление и потому в своей

сущности Воля остается для него непознаваемой.

И лишь гений искусства - благодаря чистому созерцанию и неординарной

силе фантазии - способен познать и выразить в поэзии, живописи и музыке

вечную идею Воли. Высочайшее положение среди искусств занимает музыка,

свободная от оков языка и потому не только отражающая идеи, но и

непосредственно отражающая Мировую волю.

Метафизика Шопенгауэра захватила мятежный дух Ницше, в его Воле он

увидел вечную пламенную волю к свободе, а творческого гения, которым

руководит сама Мировая Воля, он увидел в Рихарде Вагнере.

Вагнеру посвящена первая книга Ницше - "Рождение трагедии из духа

музыки", сразу же вызвавшая скандал. Поступательное движение в искусстве,

по Ницше, "связано с двойственностью аполлонического и дионисического

начал". Мистерии дионисического культа символизируют жизнь человека в

таинственном и великолепном мире, его инстинктивное единение с

природой. "Дионисическое искусство хочет убедить нас в вечной радостности

существования, но только искать эту радостность мы должны не в явлениях,

а за явлениями". Аполлоническое же, напротив, это "полное чувство меры,

самоограничение, свобода от диких порывов". В досократической Греции эти

начала, борясь и соединяясь, создали великое искусство трагедии, которая

"возникла из трагического хора" (а хор - это отголосок дионисийских

праздников), который "разряжается аполлоническим миром образов".

Трагедия, таким образом, отразила противоречия в человеческом

мироощущении, борьбу с природой и с самим собой, как с ее частью.

Именно в этом качестве греческая трагедия стала одной из основ всей

европейской культуры.

Однако уже "огромное циклопическое око Сократа, в котором никогда не

сверкало безумие художнического вдохновения", разбило это единство двух

начал, уничтожив трагедию. Ницше обвиняет Сократа в насаждении неслыханной

тирании разума и морали, вытеснившей дионисическую свободу духа в

бессознательное и заменившей ее инструкциями по эксплуатации жизни. Таким

образом в истории культуры и человеческого сознания происходит "вечная

борьба между теоретическим и трагическим миропониманиями", между, с одной

стороны, ханжеством скукой и, с другой стороны, свободой и весельем. Причем

последнее всячески подавляется общественными нормами, моралью и всяким

идеализмом, объявленным Ницше "мошенничеством высшего порядка".

С исчезновением дионисического духа связывается "бросающееся в глаза

... вырождение греческого человека" и современное плачевное состояние

человеческого духа. Однако "несомненные предзнаменования дают нам

ручательство в том, что в современном нам мире происходит обратный

процесс постепенного пробуждения дионисического духа!" "Новым Эсхиллом"

объявляет Ницше Рихарда Вагнера, в музыке которого он видит

свидетельство возрождения трагического мифа в немецком духе, а с ним и

новой жизни немецкого гения.

Таким образом, Фридрих Ницше начал проповедовать имморализм и

возвращение к первозданной свободе, единение с природой посредством

освобождения инстинктов из-под гнета морали и норм общественного порядка -

идею Вечного Возвращения.

В дальнейшем Ницше отказывается от союза с Шопенгауэром, порицая

"шопенгауэровскую слепую волю к морали", а также и от Вагнера с его

"неисправимым романтизмом". Вагнера, как оказалось, гораздо больше

заботил собственные успехи и популярность, и он рассматривал Ницше как

собственного агитатора. "Человеческое, слишком человеческое" вышло с

посвящением "памяти Вольтера", что одно уже могло вызвать скандал, и с

подзаголовком "Книга для свободных умов", хотя, как признается автор уже

на первых страницах, "когда мне это было нужно, я изобрел для себя и

"свободные умы"... таких умов нет и не было". Однако он надеется, что

"наша Европа будет иметь среди своих сыновей завтрашнего и

послезавтрашнего дня таких веселых и дерзких ребят".

Книга эта, составленная из девяти отделов, каждый из которых

анализирует аспекты человеческого бытия в мире, человеческого общества и

человеческого сознания показывает, как мало в человеке и его жизни

подлинного величия и свободы, как сильно закрепостил он себя

многочисленными представлениями и предрассудками, сложившимися в моральные

установления и как спокойны и беззубы его мысль, наука, выхолощено

искусство. Все это только лишь "человеческое".

Всем этим "человеческим" связаны людские души, и потому, чтобы могли

появиться вновь (как когда-то существовавшие изначально), "свободные умы",

душа должна испытать, "как решающее событие своей жизни" испытать "великий

разрыв" со всем этим безнадежно человеческим. "Лучше умереть, чем жить

здесь"... и это "здесь", это "дома" есть все, что она любила доселе!"

Выпутываясь из тягчайшей антиномии: мораль или свобода, Ницше

предполагает, что традиционная мораль, извне предписывающая человеку целую

систему запретов и декретов, могла опираться только на презумпцию

несвободы. Выбор в пользу свободы диктуется взрывом внутренних сил

человеческой души, изначально свободной и вечно стремящейся вернуться в

лоно свободной воли.

"Этот первый взрыв силы и воли к самоопределению, самоустановлению

ценностей, эта воля к свободной воле" - приводит душу, в которой зреет

свободный ум и нарастает "все более опасное любопытство": "Нельзя ли

перевернуть все ценности? И, может быть, добро есть зло (А Бог - выдумка и

ухищрение дьявола?) И, может быть, в последней своей основе все ложно?..."

Такие мысли обрекают свободный ум на томительное одиночество, но в нем

видит Ницше единственный путь к "зрелой свободе духа". Свободный ум живет

уже "вне оков любви и ненависти, вне "да" и "нет", добровольно близким и

добровольно далеким". Огромное количество вещей он видит далеко под собой,

они его не заботят и не касаются. Он становится "господином над собой,

над собственными добродетелями", прежде бывшими его господами, а теперь

ставшими "орудиями наряду с другими орудиями".

"Довольно, свободный ум знает отныне, какому "ты должен" он

повиновался, и знает также, на что он теперь способен и что ему теперь -

позволено..." Познав это, свободные умы познают теперь и свою задачу

"испытать душой и телом самые разнообразные и противоречивые бедствия и

радости в качестве искателей приключений и путешественников вокруг того

внутреннего мира, который зовется "человеком", в качестве измерителей

каждого "выше", каждого "сверх иного"... В сущности, речь идет о некоем

аналоге коперниканской парадигмы: «Я», вращавшееся прежде вокруг

объективного мира ценностей (моральных, религиозных, научных, каких

угодно - человеческих), отказывается впредь быть периферией этого центра и

хочет само стать центром, самолично определяющим себе меру и качество

собственной ценностной галактики.

Таким образом, Ницше приходит к тому, что стать по-настоящему

свободным умом значит, прочувствовав и испытав все человеческое,

подняться над ним и обратиться в сверхчеловека.

Поздний Ницше пишет уже книги, обращенные в пустоту, которую должен

заполнить собой сверхчеловек. Отчаявшись встретить понимание у

современников, он указывает в подзаголовках адрес своего читателя, столь же

абсурдный, сколь и конкретный: "книга для всех и ни для кого", "прелюдия к

философии будущего". Неправильно было бы полагать, что это означает "эти

книги не для вас, мои современники". Но, как и в случае с "Человеческим,

слишком человеческим", книгой, которую Ницше адресовал "свободным умам",

которых он сам же и выдумал, эти его книги не для сверхчеловека, ибо

нет еще сверхчеловека, да они и не нужны будущему сверхчеловеку. Они

призваны разбудить того, в ком есть способность увидеть и преодолеть

нищету человеческого, они указывают читателю желанный образ сверхчеловека,

образ его мыслей и действий, образ его бытия в мире, его отношений с миром

и с самим собой. А также путь становления сверхчеловека.

2. Герой Ницше

Такова самая великолепная по написанию из книг Фридриха Ницше: "Так

говорил Заратустра". Сам автор считал ее "самой глубокой из всех книг,

которыми обладает человечество". Образ Заратустры — человека, идущего по

пути становления сверхчеловека. В сущности, этот путь намечен автором еще

в "Человеческом...", но здесь он детально проработан и облечен в форму

притчи, написанной потрясающим стилем. Форма притчи заимствована из Библии

и больше всего напоминает евангельские проповеди Иисуса Христа и рассказы о

происходящих с ним и его учениками событиях. Конечно же, сравнивать

Христа и Заратустру не имеет смысла на этих страницах, хотя весьма

вероятно, что именно такого сравнения и выбора между ними и желал от

своего читателя Ницше, поскольку в своем читателе (если таковой

найдется) он видел последователя для своего Заратустры, ибо "кто пишет

кровью и притчами, тот хочет, чтобы его не читали, а заучивали наизусть".

Устами Заратустры три превращения духа в человеке выделяет Ницше:

"как дух становится верблюдом, львом верблюд и, наконец, ребенком

становится лев". Прежде всего, на пути достижения свободы духа необходимо

познать тяжесть, трудное, чтобы преодолеть свою слабость. "Не значит ли

это: унизиться, чтобы заставить страдать свое высокомерие?.. Все самое

трудное берет на себя выносливый дух, подобно навьюченному верблюду...

спешит и он в свою пустыню".

Так, "взяв на себя все самое трудное", адепт пути обретает

одиночество. Последним "драконом", "господином" и "богом", которого он

обязан победить, является моральный императив "ты должен". В битве с ним он

становится львом: "дух льва говорит "я хочу". Таким образом он завоевывает

себе право переоценки существующих ценностей и создания новых. "Завоевать

себе свободу и священное «Нет» даже перед долгом - для этого, братья мои,

надо стать львом".

Но само по себе это право и эта сила сказать "нет" любой из

предустановленных истин не является еще способностью к созданию новых

ценностей. Поэтому лев должен стать ребенком: "Дитя есть невинность и

забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, начальное движение,

святое слово утверждения". Стать ребенком — значит стать новым, отринув

все прежние установления, вновь обрести вкус к "игре созидания". Играть с

миром и с собой, как ребенок — то есть, возвращаясь к прежней терминологии

Ницше, возродить в себе Дионисическое начало. "Да, для игры созидания,

братья мои, нужно святое слово утверждения: своей воли хочет теперь дух,

свой мир находит потерявший мир". Таков путь к сверхчеловеку.

Герой Ницше, его Заратустра, совершенно изъят из мира и свой мир

строит только по собственному желанию и воле. Так же и вообще философствует

Ницше; словно изъяв себя из мира и наблюдая ход своей мысли — как протекает

он в своей капризной произвольности. Иной раз Ницше-философ задевает

локтями своих противников, своих недругов, и точно так поступает его

Заратустра: все встречи и столкновения Заратустры с окружающим миром

происходят словно во сне, и мы не можем узнать, где кончается мир

представлений этого героя и где рассказывается нечто «объективное». Все

внешнее вошло внутрь мира личности, которая беспрестанно наблюдает, толкует

и анализирует сама себя, но и более того — творит миф своей внутренней

действительности.

Эта личность — экстатическая. Это означает, что она свое существование

истолковывает как экзистенцию, как выхождение за пределы самой себя, и как

состояние экстаза, то есть выхода за пределы самой себя. Такой экстаз можно

понять как непрестанную экспансию личности, которая распространяет свое

влияние на мир и не довольствуется данностью, тем, что она имеет, тем, что

она сама есть. Такая экспансия прекрасно согласуется с устремленностью

личности внутрь себя, в свои глубины и в свои скрытые от нее же самой

тайны. Экстатический мир личности и завоевывается ведь именно как мир

личности, ей принадлежащий, как ее внутренний мир. Существование как

экзистенция характеризуется тем, что личность никогда не бывает равна самой

себе — она одновременно больше и меньше себя, она всегда — в порыве к

большему. То, что Ницше называет «волей к власти», и есть философское,

метафизическое выражение такой устроенное человеческой «экзистенции».

Здесь мы подходим уже к собственно философскому содержанию книги Ницше,

которое — в этом можно быть твердо убежденным — захватывает всю книгу в

целом как некоторое построение, как некоторую внутреннюю устроенность

текста, включая даже знаки препинания и осмысление пространства, в какое

погружен этот текст. Воля к власти — это основная черта человеческого

существования, не равного самому себе и рвущегося завоевать себя и все

свое. Личность заведомо уверена, что она богаче того, что она знает о себе,

— на такой психологически осмысленной почве осмысляется здесь древний

призыв: «Познай себя!» Личность познает себя как экзистенцию. Или, что для

нее то же самое, как волю к власти. Итак, эта воля к власти есть воля к

овладению самим собою, к овладению всем своим миром. Вот первый и главный

смысл ницшевской воли к власти. Вслушиваясь и всматриваясь в саму себя,

поглощенная этой деятельностью, личность здесь, конечно, знает только саму

себя. Этот мир, в котором есть только одна личность; она и знает только

сама себя, и познает сама себя, она одна только и властвует в своем мире, и

борется за власть в своем мире; она одна только и стремится к тому, чтобы в

своем существовании быть больше самой себя.

Этот «экстатизм» как самоистолкование личности был в 1880-е годы уже

разлит в воздухе европейской культуры. Разумеется, он редко когда мог

достичь той таинственной ясности, какую обретает он у Ницше. Я.Э.

Голосовкер, который досконально знал тут всю суть дела, писал так: «Для

чудесного мира мифа характерны еще две черты: явность тайного и тайна

явного. Такова эстетическая игра чудесного». Когда Ницше пишет: «воля к

власти», — то он уже вступил в область такого мифа. Миф сам толкует себя и

сам же одновременно загадывает свою загадку. Загадка мифа не такова, чтобы

она когда-либо разгадывалась и мы оказывались на развалинах разгаданного и

тем самым объясненного до конца, ликвидированного мифа. Миф — это такая

загадка, которая предлагается для все нового и нового разгадывания, но не

может быть разгадана окончательно. Мы можем только что-то объяснить в мифе,

показать, откуда и куда он идет: здесь, говоря о личности, мы видим, что

она истолковывает себя и что ее истолкование начинает приобретать форму

мифа. Форма разрастается и, будучи самодовлеющей, художественной, не может

быть ужата, сокращена, сведена к кратким положениям. Вся в целом книга «Так

говорил Заратустра» и есть такой миф истолковывающей себя личности — миф

как самоистолкование личности. Можно сказать также, что это проекция самой

личности, ее портрет, как сама она понимала себя и умела истолковать себя.

В России дух экстатизма великолепно выразил Александр Николаевич Скрябин

— всем своим творчеством, и прежде всего своей «Поэмой экстаза» (1905), в

которой находит воплощение присущий самонаблюдающей, самоистолковывающей

личности порыв к будущему. Этот порыв как решительность движения вырастает

на таинственных, полных мистического смысла, тихих томительных звучаниях,

словно сосредоточенных на себе, словно внимательно слушающих самих себя.

Поэтика экстатического в европейском искусстве рубежа веков и основывается

на этом феномене как бы самовслушивающегося и сосредоточенно наблюдающего

за самим собой звука и слова: Клод Дебюсси завершает в 1894 г.

симфоническую поэму «Послеполуденный отдых фавна» по стихотворению Стефана

Малларме, и, слушая это произведение, можно только удивляться тому, с какой

точностью поэтика его, сама динамика его погруженности в себя предвидена,

уже воссоздана в литературном произведении Ницше «Так говорил Заратустра»,

— не говоря уже о том, что здесь можно найти и те же идиллические, полные

сладостного томления эпизоды, что и у Малларме — Дебюсси. Как поэт, Ницше

стал одним из основоположников новой художественной поэтики творчества, а в

то же время создал произведение, весь принципиальный философский смысл

которого стал вырисовываться лишь значительно позднее.

К той же метафизике человеческого существования относится и другое

понятие, или образ, Ницше — понятие сверхчеловека. Оно точно так же

характеризует экстатическую человеческую личность, постигающую себя как

таковую; однако сверхчеловек — это итог самопознания такой личности, идеал

ее. И коль скоро существование выходящей за свои пределы личности нацелено

на будущее, то познавший себя человек и есть человек будущего. Сверхчеловек

— это человек, уже извлекший из себя, в своей воле к власти, свои

возможности быть больше того, что он есть.

Разумеется, такой человек не имеет ни малейшего отношения к биологии, к

эволюционной теории Дарвина и т.п., с чем легко смешивали ницшевское

разумение человека в век дарвинизма. И сам Ницше, говоря о «пестовании»

нового человека, подсказывал современникам слишком краткие и близорукие

способы истолкования своих представлений. Однако немецкое слово

подразумевает отнюдь не только выведение новых пород или видов, но и

дисциплину: дисциплинируя себя, то есть подчиняя себя воле к власти и

борьбе за власть (с самим же собою!), человек, как мыслил его Ницше,

устанавливает себя на то, чтобы быть больше самого себя, и умеет удержать

за собой эту новую высоту. В этом смысле такой познавший себя человек,

умеющий утвердить в себе такое самознание, и есть сверхчеловек. Как можно

судить по поэме Клода Дебюсси, да и по некоторым текстам самого же Ницше,

поэтика экстаза далеко не всегда предполагает какую-то нервную

взвинченность, истерику или даже возвышенный пафос стремления к цели.

Экстаз может протекать порой и в умиротворенных формах. Но экстатическому

человеку, который живет пониманием своих устремлений к высшему и большему и

который таким путем утверждает себя и свой мир перед лицом решительно всех,

очень просто сорваться на крик, истерику и как бы сорваться с цепи: он как-

никак должен вытеснить из мира всех остальных, а такая — пусть и внушенная

эпохой — задача весьма двусмысленна. Ницшевское презрение ко всему серому,

среднему, усредненному, жалкому, филистерскому, низкому укрепляется его

метафизикой и становится своего рода жизненной позой. Сам Ницше, измученный

многими болезнями, почти неработоспособный в течение долгих лет, почти

инвалид, часто попросту срывается, и такие срывы ложатся бременем на его

философскую мысль, отягощая ее моментами жестокости, бесцеремонной

нетерпимости. Всякий раз ницшевская метафизика срывается на моральное и

тогда выглядит аморализмом. Хотя смысл философии заключался совсем в ином —

в том, чтобы возвысить человека или даже заставить человека подняться до

самого себя, то есть до уровня заданных ему возможностей! Когда Ницше

рассуждает о войне (также и в книге «Так говорил Заратустра»), то такие

рассуждения со злонамеренной поспешностью представляют как защиту войн.

Однако коль скоро вместе с персонажем книги Ницше, да и вместе с самим ее

автором мы перенеслись в область мифа, нам не позволено вырывать из этого

философско-поэтического мира какие-либо частности, заявляя, что они

относятся не к мифу, а к самой действительности. Когда Ницше говорит о

войне, то он имеет в виду не войну как реальность истории XIX века — сам он

как санитар участвовал во франко-прусской войне 1870—1871 гг. и был

внутренне глубоко подавлен ее реальностью, — а известное изречение

Гераклита о войне (Полемос) как принципе различения вещей: «Война — отец

всех, царь всех: одних она объявляет богами, других — людьми, одних творит

рабами, других — свободными» (фрагмент 53 в новом переводе А.В. Лебедева).

Здесь будет, кстати сказать, о том, как часто читали Ницше и как нельзя

его читать. В романе Леонида Добычина «Город Эн» (1935) есть такой эпизод:

«Кондратьева, вскочив с качалки, побежала к нам. Мы похвалили садик и

взошли с ней на верандочку. Там я увидел книгу с надписями на полях — «Как

для кого!» — было написано химическим карандашом и смочено. — «Ого!» — «Так

говорил, — прочла маман заглавие, — Заратустра». — Это муж читает и свои

заметки делает, — сказала нам Кондратьева... У Кондратьевых был кто-то

именинник. Толчея была и бестолочь. Я улизнул в «приемную». Там пахло

йодоформом. «Панорама Ревеля» и «Заратустра» с надписями на полях лежали на

столе»2.

Этот эпизод романа относится к самому началу XX века: провинциальный

интеллигент, врач, читает тогдашнюю новинку — русский перевод книги Ницше.

Эта книга, лежащая на столе, потом еще несколько раз возникает в романе: на

полях ее, может быть и вовсе не дочитанной до конца, потом дети рисуют свои

картинки. Но манера чтения, подмеченная зорко наблюдавшим мелочи писателем,

вызывает усмешку поспешностью реакции: казалось бы, хорошо, что книга

задевает за живое и заставляет откликаться, когда вызывает несогласие, —

однако реакция явно поспешна и слишком непосредственна для такой книги, как

«Заратустра», она разрывает ткань произведения и отрицает и уничтожает его

как целое. Между тем мы уже видели, какого рода целое составляет это

произведение, — оно уходит в область мифа, трудно поддающегося

интерпретации и вообще не поддающегося до конца разгадке, но и в этой

области как бы плавно переходит в пространство, в бесконечность. Именно

поэтому вырывать что-то отдельное и частное из такого целого, торопиться

соглашаться или не соглашаться с отдельными высказываниями автора — дело

неуместное для интерпретации, а для понимания и вовсе пустое. Увы!

германист, представляющий русскому читателю произведения немецкой

литературы, то и дело вынужден объяснять, что эти произведения — трудные, а

потому требуют к себе внимательного, особо бережного, неторопливого

отношения. Так устроена эта литература, в чем можно видеть ее достоинство

или, может быть, недостаток. Разве что Э.Т.А. Гофмана не приходится так

представлять, потому что все читают его охотно и с удовольствием, он не

требует толкований и совсем не труден. Однако не только русский

провинциальный врач, но и немецкие профессора долгие годы упорно читали

Ницше именно так — «точечно», вырывая фразы из контекста, не находя ключа к

тексту. А ключ — это уходящее в бескрайность целое текста.

Только путая Гераклита со второй — или с первой мировой войной, можно

было превратить Ницше-антимилитариста в проповедника войны. Только так —

Ницше — врага Германской империи и немецко-прусского императора — в их

пропагандиста. Только так ненавистника немцев, который даже считал зазорным

для себя считаться немцем и был уверен (ошибочно!) в своем польском

происхождении, — в германского националиста. Только так — юдофила Ницше в

юдофоба, то есть ценителя евреев — в антисемита. Но недаром же Ницше считал

лучшим из поэтов Генриха Гейне и уверял, что уже повстречаться с евреем —

благодеяние судьбы.

Трудно найти человека — философа или писателя, — который говорил бы о

немцах столь резко и оскорбительно, как Ницше! Поэтому, читая Ницше, мы

должны собрать все свое внимание и, главное, не торопиться.

В Ницше, наверное, много болезненного; сам называя себя «декадентом» и

непременно выписывая это слово по-французски (само явление пошло ведь из

Франции), Ницше сознавал свою болезненность: может быть, есть что-то

неестественное в той колоссальной дистанции, которую как высоту все снова и

снова рвется взять Ницше — из глубины болезней, лишающих его сил,

унижающих, пригибающих к земле, и до абсолютного здоровья «сверхчеловека»,

превышающего в себе человеческую обычность, человеческую норму. Ницше

возвысился даже до того, чтобы идеей «вечного возвращения всего»

благословить все сущее и живое, — тогда все, что ни есть, даже все самое

среднее и пошлое, все-таки в конечном счете достойно того, чтобы быть:

жизнь хороша сама, как она есть, со всеми ее изъянами, пороками. Это высшее

усилие мысли Ницше, и ему наверняка присуще что-то нездоровое: чрезмерно

много нервных усилий, переломов и преломлений, слишком много «злобного

коварства» (любимое выражение Ницше) тратит он на свое восхождение к

высшему, к здоровью. Вообще говоря, экстаз, исхождение есть нечто

однобокое, пока он не уравновешивается возвращением к себе, а у Ницше

такого равновесия нет и в помине, как нет его и во всей литературе, и во

всем искусстве, и во всей эстетике экстаза на рубеже XIX— XX веков. Во всем

этом большая односторонность, сплошной порыв, сжигающее себя пламя. Во всем

этом есть и след, прожитой опыт французского декаданса 1880-х годов,

декаданса, разрушающего гармонию покоя и разделяющего леность и порыв,

идиллию и борьбу. Все это есть и в Ницше. Но ведь мы не обязаны

«оправдывать» его во всем, а только должны самую односторонность его уметь

прочитывать предельно многогранно.

Тем, кто привык слышать стереотипные приговоры Ницше, возможно, будет

удивительно услышать о том, что вся поэтика и эстетика Ницше — это поэтика

и эстетика героического. Ведь героическое по тривиальным представлениям

никак не вяжется с декадансом! Но героическое у Ницше и есть преодоление

декаданса через движение вверх, к здоровью, к самоутверждению, это борьба

за самого себя как за «сверхчеловека» в самом себе, борьба за самопознание-

самодисциплину, борьба, которую можно было бы назвать самоотверженной, если

бы, по понятию Ницше, то не была борьба во имя себя, борьба за

самоутверждение. Человек в этом порыве ввысь — согласно метафизике

существования, экзистенции, экстаза — берет на себя весь риск своего

существования. Существование человека проникнуто риском и полно

героического. Этот риск вечного накала в порыве к высшему пьянит, а отсюда

постоянные образы духовной одержимости и опьяненности: предпоследний из

входящих в книгу «Так говорил Заратустра» текстов, переведенный у нас как

«Песнь бродящих в ночи» (один из возможных вариантов перевода,

соответствующий оригиналу книги), более известен под названием «Опьяненная

песнь», и такое наименование вновь великолепно передает в целом всю

эстетику, все умонастроение экстаза.

Как бы ни искажался Ницше своими первыми толкователями, его эстетика

героического экстаза была безошибочно вычитана в его произведениях, и она

произвела колоссальное впечатление на умы Европы. Что тут говорить, если в

России наряду с А.Н. Скрябиным, уже подготовленным к восприятию ряда идей

Ницше духовной традицией крайнего спиритуализма, идеи героического экстаза

были усвоены и А.М. Горьким, причем они вошли в самую глубину его

произведений. И знаменитые слова из пьесы «На дне» — «Человек — это звучит

гордо!» — конечно же выражают собой суть взглядов Ницше. Человек, о котором

заходит речь в этом столь выразительном восклицании, — это и есть человек,

стремящийся превысить себя в борьбе за себя же, человек, желающий и

«водящий» большего от себя и в себе. Не приходится и говорить о том, что

подобная откровенная, прямолинейная фраза была бы немыслима в творчестве

русских классиков XIX века. Однако у А.М. Горького, этого великого

писателя, характер творчества заметно меняется, приобретает новые черты; в

творчестве писателя появляется возможность прославления «чистого» героизма

вообще, чего прежде не бывало в русской литературе, но одновременно как-то

особо и, возможно, не без влияния Ницше, усложняются, или обостряются,

образы героев — так, что в персонажах обретаются — совсем неопосредованно,

или почти совсем неопосредованно — задатки как положительных, так и

отрицательных, дурных характеров. Одни резко сталкиваются с другими и

вместе явно не уживаются. То и другое словно болтается внутри личности, и

одно может неожиданно просматриваться через другое. Личности — с резкими

углами. Хотя все это в творчестве Горького создается на основе

реалистического образа: внутрь его сплошной и жизнеподобной цельности

закрадывается такая возможность сбоя и переосмысления. Достаточно сравнить

с этим хотя бы то, как часто в книге Ницше освещение и оценка событий и

характеров меняются на противоположные (особенно в четвертой, сказочно-

мифологической книге «Заратустры», предоставляющей до какой-то степени

возможность очеловечивания символически-экстатических персонажей

повествования). Экстатизм Ницше может проникать, таким образом, и в

традиционно-реалистическое литературное творчество, воспринимающее веяния

новой эпохи.

Естественно, что влияние Ницше на европейскую культуру, особенно на

западную, было в сущности универсальным, а формы преломления творчества

Ницше — почти бескрайне разнообразными. Это и должно было быть так, если

принять во внимание, что влияние Ницше не было, по существу, целостным, —

это сейчас мы приближаемся к тому, чтобы распознавать его противоречивую и

сложноустроенную целостность, — но раскладывалось на отдельные моменты и

мотивы, включая и мотивы совершенно искаженного, почти полностью ложного

истолкования Ницше. То, что при этом книга «Так говорил Заратустра» нередко

находилась в самом центре внимания, легко объяснимо, — 'ведь эта книга

представляет собою предельный и единственный во всем творчестве Ницше

пример поэтически-философского произведения, где стороны, поэзия и

философия, встречаются в единстве, где ни одна сторона не перевешивает.

«Так говорил Заратустра» — эта книга попадала в центр внимания читателей,

привлекая своей ложной понятностью: на деле, именно вследствие единства ее

поэтически-философского мифа, это, пожалуй, наиболее сложное создание

Ницше. Срединное по своему положению в творчестве Ницше, оно содержит в

себе всю полноту его философских идей.

Одной из идей, медленно вызревавших в мысли Ницше, была идея переоценки

всех ценностей. Именно так должен был называться капитальный его труд,

обдумывавшийся им в последние годы сознательной деятельности. Этот труд

должен был представить всю сумму философии Ницше. Однако эта идея

присутствует и в книге «Так говорил Заратустра» — не столько излагается,

сколько именно присутствует как глубокая основа мысли, к которой философ

должен подходить с самых разных сторон, пытаясь осмыслять ее. Коль скоро

идея переоценки всех ценностей получает здесь философски-поэтическое

освещение, этим уже оправдано центральное положение книги во всей истории

восприятия философии Ницше. И вот почему: то характерное для Ницше

самопонимание человека, человеческой личности, о каком уже шла речь, имело

еще некоторые важнейшие стороны. Поразительным образом эти стороны

связывают Ницше со всем мировосприятием его эпохи, — однако так, что это

нисколько не умаляет его роли первотворца и первоосмыслителя нового

человеческого образа.

Каков же этот образ человека? Вместе со всей естественной наукой своего

времени — а она тут прокладывала пути новому образу человека или даже,

скорее, проявляла, выводила наружу то, к чему склонялись сами же люди

середины XIX века, помимо всякой науки, — Ницше был убежден, что человек —

существо исключительно посюстороннее, что у него чисто чувственная,

материальная основа. Может быть, кому-нибудь покажется странным, что таков

был взгляд философа-«иде-адиста», но это так. Вот он, человек: он брошен в

этот мир, и ничего, кроме этой чувственности и материальности, у него и

рядом с ним нет. Нет и ничего потустороннего, нет ни богов, ни бога, ни

судьбы — вообще нет ничего, что бы извне, как сила духовная, определяло

жизнь человека и историю людей. Можно думать, что сам экстатический образ

человека у Ницше возник как бы на внезапно освободившемся пространстве, —

человек растет ввысь, может превышать самого себя, свою сущность именно

потому, что «наверху» нет никакого сдерживающего его или направляющего его

начала: человек сам определяет свое бытие, но между тем определяет и все

бытие. Бытие это в некотором, весьма глубоком, отношении есть все равно что

ничто, все равно что опустошенность, из которой исчезло все само по себе

высокое, идеальное. Однако главный факт — это то, что человек предоставлен

сам себе. Хочет он того или нет, он управляет собой, управляет историей, он

берет и себя, и свою историю в свои руки: он единственный, кто может

обладать ею. Поэтому ницшевский «сверхчеловек» (породивший в истории мысли

такую путаницу) — это всего лишь человек, до конца осознавший свою роль в

мире и понявший, что он, и только он — хозяин своей судьбы и своего бытия.

«Сверхчеловек» Ницше — это призыв понять, что положение человека именно

таково, и отделаться от любых иллюзий: религия, построенная на ней мораль —

это для Ницше всего лишь застарелые иллюзии. Бог для культуры — самое

высокое, а для Ницше самое низкое и позорное: веровать в бога в его глазах

стыдно и недостойно. Человек — один в мире, он в мире одинок. Именно этот

мир постигается затем как мир по существу внутренний, как внутреннее

пространство экстатической личности.

Такой новый образ мира и человека и означал переоценку всех ценностей.

Тут не было ничего надуманного! В этой переоценке отразилось лишь

последовательное додумывание до конца тенденций XIX века — тех, что

сказались и в естественной науке того времени, и в бессознательных

склонностях людей, и в самом искусстве. Была во всем этом и самая

благородная сторона: человек вдруг почувствовал себя хозяином своей судьбы,

своего положения в мире, ощутил себя независимым от какой-либо философии

или мировоззрения, какие он должен был бы непременно разделять. Был в этом

и какой-то новый источник человеческого достоинства, и момент равновесия

человека и мира, оборачивавшийся особой прочностью самоощущения. Так — в

наиболее благоприятных случаях. Ницше же вносил в эту ситуацию момент

агрессивного отрицания традиции, такой действительно нигилистический

момент, когда все старое, заветное должно было непременно рушиться.

Поскольку сфера устоявшейся веры и морали сокращалась, все это не могло не

повести к тяжелым конфликтам в душе многих, кто не способен был попросту

отказаться от привычных взглядов и в то же время не мог избежать неблагого,

разрушительного воздействия Ницше. Сейчас нам яснее, что Ницше, настаивая

на переоценке всех ценностей, невольно — как бы следуя прямоте и

«честности» своего мыслительного склада — закреплял некоторую преходящую,

характерную для середины XIX века ситуацию, некоторую иллюзию этого времени

— иллюзию, основанную именно на временном равновесии человека и мира,

человека и природы, иллюзию того, что отныне человек все сможет взять в

свои руки и сумеет управлять всем. В том числе сможет взять в свои руки

свою историю! Сама же история прекрасно опровергла подобные иллюзии. Однако

при своем колоссальном влиянии Ницше не мог не нанести тяжелейший удар вере

и морали людей: думая, что он пишет для совсем немногих («для всех и ни для

кого», как значится в подзаголовке «Заратустры»), Ницше на самом деле

предлагал людям следовать удобной для них иллюзии. Возвеличиваемая им

самоопределяющаяся, направляющая себя личность должна была породить

небывалое человеческое самоуправство. Так ярко сказавшаяся в Ницше иллюзия

полного человеческого самоопределения — она сказалась и помимо Ницше —

навлекла на человечество огромные беды. В иных же случаях Ницше сознавал и

открыто допускал, что человечеством управляют именно удобные для него

иллюзии, — знание, которое, казалось бы, могло способствовать тому, чтобы с

разоблачительным недоверием относиться не только к традиционным верованиям

и взглядам, но и к своим собственным мнениям и суждениям.

Мысль Ницше на деле совмещала в себе несовместимое, а такое совмещение и

есть, собственно, парадокс. Парадоксально неожиданна — и необозрима по

своим последствиям — и книга Ницше «Так говорил Заратустра», этот затаенный

и глубокий голос исторического сознания. В самой истории, затем в истории

культуры, в истории философии и искусства мы до сих пор остаемся

свидетелями того, что из этой книги выступают, становятся достоянием

сознания и осмысливаются новые вещи — все то, что до сих пор таинственным

образом скрывалось, никем не замечалось в ней.

Самое высокое, что может пережить человек, учит Ницше – это "час

великого презрения". Презрения к самому себе, к своим слабостям и порокам,

к своей несправедливости, к "жалкому довольству собою", называемому

добродетелью. "Но где же та молния, что лизнет вас своим языком? Где то

Страницы: 1, 2, 3


© 2010 САЙТ РЕФЕРАТОВ